…не счесть потерь,
И, как на паперти, оттёрта
Широким вздохом настежь дверь,
От наступающего ветра.
По стенам стон, по крышам дробь,
По окнам беглый, по открытым,
И незаконченная скорбь
Через мгновенье будет смыта.
Настиг налётом. Что теперь?
И вдруг такое обнищанье,
Что и поспешный счёт потерь
Звучит последним подаяньем.
Я цитирую стихотворение Перикла Ставрова (Ставропуло), опубликованное в Париже в 1933 году. Эллин по крови и одессит по рождению, вхожий в литературные круги, знакомый с Багрицким, Катаевым, Бабелем и Олешей, после революции Ставров эмигрировал в Грецию, – но на исторической родине оказался совершенно чужим, русским, изолированным от буйной общественной жизни страны, и вынужден был вновь уехать, на сей раз в Париж. Миновало девяносто два года с того дня, когда Ставров сошёл с корабля в Пирее и ненадолго стал афинянином, а строки, которые я привожу, как нельзя злободневны: именно эту атмосферу счёта потерь замечаешь прежде всего, задумываясь о русской поэзии в Греции наших дней.
Нет, я ни в коей мере не хочу сказать, что русской поэзии в Греции нет вовсе. Но, во-первых, она могла бы звучать громче: сейчас её голос тих, практически неразличим в полифоническом шуме эмигрантской литературы. И во-вторых: к общему перечню утрат, без которых не представима культура ни одной диаспоры, здесь нередко добавляется травматический опыт непринятого репатрианта, ощущение изгнанничества и неприкаянности – настроения, во многом потерявшие актуальность в эмигрантской среде других стран. Подавляющее большинство русскоговорящих эмигрантов в Греции – потомки выходцев из Малой Азии, понтийских греков, после геноцида 1919 года нашедших пристанище на юге России и на Кавказе, переживших сталинские гонения и приехавших на берега Эгейского моря в поисках некой полумифической, многие века назад потерянной отчизны. Но найти её первое поколение эмигрантов не смогло. «В чужих краях я эллин, а в Греции чужак», – пел знаменитый певец Стелиос Казандзидис, и эта трагедия стала как основной причиной изоляции, так и лейтмотивом того литературного творчества, что могло возникнуть в её условиях.
Такая грустнопустая цифра отсчёта –
Нуль
От прерванной биографии предков.
Я стерплю,
Потому, что моложе предков.
Закон атавизма –
Помнить.
Я стерплю, потому, что нет выбора.
Ты ж, судьба моя, моложе меня
И, может быть,
Менее рукотворяща.
Так отвечает на этот тяжелейший экзистенциальный вызов Иван Кириакиди, автор семи поэтических сборников, последний из которых – «Исповедь свечи» – увидел свет в афинском издательстве «Истрос» в 2014 году.
Моё время – ночь.
Я там живу.
И рядом греется породистая память
Чужих времён.
Я б начинал умнеть с рассвета до полночи
Вернее, может быть, хотел бы,
Но мешают всего две буквы – «бы»
– пишет Кириакиди в другом стихотворении, и это безусловно русская поэтика, выведенная в общеевропейское пространство, но человек, знакомый с греческой литературой, не сможет не заметить, как созвучна она греческим поэтам середины ХХ века: перевести эти тексты – и окажется, что Мильтос Сахтурис и Кики Димула находятся где-то совсем рядом, причём вовсе не как прототипы или образцы для подражания, но как то мягкое, благородное эхо, которым отзывается в нашем творчестве хорошо усвоенное чужое. Так, приглушённым и ненавязчивым отголоском, музыка новейшей греческой поэзии проникает в стихи Кириакиди, и в «породистой памяти чужих времён» открывается второй слой: теперь это уже не только собственная историческая память поэта, но и историческая память страны, в которую он приехал. И, как всегда бывает при достаточном погружении в культуру, строй его речи начинает сам по себе нащупывать приёмы, к которым прибегли бы местные авторы:
Не кончается начало и конец
В пружине хромосом и генов,
А может быть, и в сборе урожая
Моих таинственных дыханий,
И в начале состраданий
Тяжеловестных сновидений.
И следов слепых корней
Подземных огнежизней,
Нерасшифрованных жрецами пирамид.
Здесь я уже узнаю интонации совсем современных, сегодяшних поэтов, моих друзей и собеседников, – например, Эктора Пантазиса, – и нахожу такие же выразительные средства, что у них: эти нежно любимые греческими литераторами игры с составными словами («тяжеловестных», «огнежизней»), этот импрессионизм, граничащий с автоматическим письмом, этот плавкий эклектизм образов, в котором, однако же, всегда сквозит ускользающий намёк на ясную кристаллическую структуру. И в то же время я интуитивно понимаю, что с Эктором Пантазисом Иван Кириакиди едва ли знаком: все сходства, говорю я себе, обусловлены чуткостью к общей среде, языковой и культурной, и к духу времени, как он выражается здесь и сейчас.
Между тем, живущий в Афинах Юрий Ряженцев, постоянный автор литературного журнала «Девять Муз», остаётся верен чистейшей ностальгии:
Не снегом вешним замело Афины –
То снежно апельсины зацвели.
И аромат, стекающий с вершины,
Мешается с дыханием земли.
(…)
Всегда нежданны ранние седины –
В скитаньях мы до срока отцвели.
Не потому ль грустим, сутуля спины,
В Россию провожая корабли?
Сопоставление стихов Ряженцева со стихами Кириакиди на первый взгляд может показаться элементарной неразборчивостью: ясно, что у Ряженцева невозможно обнаружить яркого, самостоятельного стиля. Но – и здесь снова возникает перекличка с уже упоминавшимся Периклом Ставровым – их кроткая подражательность почему-то оказывается художественным приёмом сама по себе; их хочется сравнить с бережно хранимыми в эмигрантских квартирах реликвиями советского быта, выглядящего здесь едва ли не потусторонним. И тем самым эти нехитрые строчки становятся диалектическим противовесом, близнецом-перевёртышем стихов Кириакиди. Положить одно рядом с другим – и увидишь неразделимые, как аверс и реверс монеты, основные движущие силы эмигрантского сообщества: интеграцию и инерцию.
Эти мои слова могут быть применены и к другим авторам: той же ностальгической бесхитростности исполнены стихи Татьяны Устиновой-Рафтопулу и Елены Прутяновой (Афины), ставших, вместе с Ю. Ряженцевым и Г. Велласом, авторами сборника «Под небом Эллады» (2013 г.) – едва ли не единственной попытки представить русскоязычную греческую поэзию в России.
Впрочем, попытки представить её на своей территории были, есть и не прекращаются. Так усилиями писательницы Ирины Анастасиади проводятся Международный форум писателей на острове Тинос и фестиваль «Визит к Музам», так проходят поэтические мероприятия в рамках «Перекрёстного года», но основными звёздами на них становятся авторы из других стран, а открывая стихи самой Анастасиади, сразу же понимаешь, что и они – плоть от плоти всё той же скромной, аскетичной второстепенности, и первое, что выхватывает взгляд среди пасторальных описаний греческих ландшафтов и быта, – это признание в той же неизъяснимой тревоге:
Хочется гулять да гулять
И не думать ни о чём.
Просто пить этот сладкий
Воздух,
Впускать в себя магнитные
Волны Тиноса
И пьянеть.
И видеть сны…
Но какое-то беспокойство
Гложет меня изнутри.
Кричит по ночам в ухо,
Призывая к чему-то…
И я покорно встаю,
Сажусь за письменный стол
И пишу,
Пока в глазах не потемнеет, да
Пальцы не перестают слушать
Приказы разума.
Тогда я возвращаюсь в постель
И проваливаюсь
В чёрный,
Душный сон.
Да: русскоязычная поэзия Греции по преимуществу такова. Она тиха, неярка и занята кропотливым подсчётом потерь. Её основное пристанище – газетная страница: «Омония», «Русские Афины», «Афинский курьер». Её основные читатели – пожилые завсегдатаи крохотных русских магазинчиков с громкими названиями «Москва» или «Столица». Она вращается вокруг прежних забот, привезённых в первых эмигрантских чемоданах, и в большинстве случаев, выбирая из двух титанических сил, интеграции и инерции, отдаёт предпочтение второй. Приезжий может сказать о таком положении дел свысока, но у человека, прожившего здесь добрый десяток лет, ни капли высокомерия не остаётся, и, созерцая этот пустынный литературный ландшафт, хочется только повторять про себя строчки Ставрова:
Поворачивай дни покороче,
Веселее по осени стынь,
Ведь в холодные, ясные ночи
Выше звёзды и горше полынь.
Если ходу осталось немного,
Если холодом вечер омыт –
Веселей и стеклянней дорога,
Как струна, под ногами звенит.
Не спеша, в отдаленьи собачий
Вырастает и мечется вой,
И размах беспечальней бродячий
Под высокой, пустой синевой.
Все прошло, развалилось, опало
В светлой сырости осени злой,
И взлетает последняя жалость,
Легче крыльев за бедной спиной.
* * *
Вроде бы, правило сформулировано. Но любое правило окажется ложным, если не упомянуть об исключениях, – и нарисованная мною картина будет несправедливой, если я не расскажу, например, о том, насколько контрастирует с этими скромными шёпотами голос Олега Цыбенко – выдающегося переводчика, подарившего русскому читателю Диодора Сицилийского, Сефериса и Казандзакиса, – голос космополитический, сильный, в равной мере привольно чувствующий себя и в Греции, и, предположим, в Италии:
Львы сидят персидскими котами,
Кругломордо созерцая струи,
А вокруг снуют автомобили,
Мотоциклов треск, ваниль бугацы….
Впрочем… Я на площади Navona –
Между метами Нептуна и Тритонов
In Agone: здесь несутся кони,
Гневно пыль взбивая на ристаньях,
Разбивая вдребезг колесницы
И влачат неистово возничих.
Если читатель захочет найти в интернете стихотворения Олега Цыбенко, он, скорее всего, сможет обнаружить лишь пару текстов. Но зато он может найти стихотворения некоего знатного римского гражданина по имени Эмилий Сабин (Aemilius Sabinus) – например, такие:
Я из дальних земель,
Из-за дальних морей
Приносил красоту,
Приносил волшебство
В город детства,
Который и городом не был,
А был целым миром.
Это город львов –
Город львиц над вратами Микен,
Город мудрого льва меж распахнутых крыл
С распахнувшейся книгой, написанной Марком.
Он подёрнут был золотом римской листвы,
Голубым итакийским туманом укрыт
И рассыпчатым мраком мадридских контрфорсов.
В нём был склон в монастырском саду,
Напоённый душистостью трав,
Наподобие склона афинского Пникса.
В нём – российский простор и испанская грусть,
В нём – Страна Дураков в покосившихся улочках Пизы,
В нём – египетских статуй извечный покой,
А в цветах его парков – индийские краски…
Именно в стихах Эмилия Сабина появляется то, чего мучительно не хватает греческой «эмигрантской лирике»: масштаб. Это всегда полёт над развёрнутой картой Средиземноморья – и всегда стратиграфический разрез, в котором обнажены напластования эпох:
Там, у лавочек с треснувшей краской зелёной Эней торопливо
Сходит по склону, Анхиза неся на спине, осторожно,
Следом – Асканий, мой сверстник, идёт по тропинке.
Солнце садится, пылая троянским пожаром,
Солнце садится, лемносским вином разливаясь по небу,
В детстве моём, а теперь и в богемной афинской таверне…
У Эмилия Сабина есть и буйная щедрость азианской софистики, и изящная ритмическая пластика, не позволяющая его квазигекзаметрам зазвучать как фальшивый новодел, и риторическая подкованность, и имперская широта кругозора, и, что немаловажно, чистота взгляда (каким бы архаичным ни казался сегодня такой критерий). Но в творчестве этого, по множеству параметров примечательного, автора кроется другая беда: ему приходилось не столько создавать свои собственные стихи, сколько отвечать на стихи поэтов, с которыми работал его «отец». Так Олег Цыбенко переводил «Итаку» Кавафиса – а Эмилий Сабин прилежно комментировал:
Итака нужна из моего детства
С горкой, хранимой разбитыми смирными львами,
С далью туманной у псевдоготических шпилей
То ли Кремля, то ли Собора в Милане,
С клумбами свеч фиолетовых, с рощей персидской сирени
у дома Цирцеи.
И всё-таки эта маленькая мистификация слишком хороша, чтобы остаться незамеченной. Луций Эмилий Сабин (теперь я могу разгласить и его praenomen) уже прославился в узких кругах как прозаик и автор эпистолярного романа «Об оружии и Эросе», вышедшего в серии «Античная библиотека» в 2011 году – и иногда я задаюсь вопросом, нашлись ли читатели, принявшие это сочинение за аутентичный древний текст, – но его немногочисленным стихам так и не были возданы должные почести, и я сейчас исправляю эту несправедливость.
* * *
Так с поэзией эмиграции. В одной точке её экстремума – потерянность, оставленность, кроткая ностальгия, в другой – отчаянное стремление обрести «Итаку из детства», причаститься нежной и полногласной античной гармонии, но это второе, если присмотреться к нему получше, оборачивается ещё большей ностальгией, чем первое. Итака кажется постоянно удаляющейся. Недостижимой. Впрочем, это Константинос Кавафис завещал молиться о том, чтобы путь к ней был долгим. Вероятно, мы всего лишь неосознанно выполняем его завет.
А внимание грекоязычных читателей между тем приковано к русской поэзии как никогда прежде. Я не преувеличиваю: интерес к русской литературе в целом был присущ грекам всегда, и отдельные авторы – Пушкин, Маяковский, Мандельштам – нередко выходили на первые позиции в списках самых читаемых зарубежных поэтов, но я не могу найти историческую аналогию, когда греческий читатель захотел бы усвоить русскую поэзию как целостный, комплексный феномен, начиная с самых выдающихся авторов и заканчивая малоизвестными. Сейчас намечается именно такая тенденция. Тому немало поспособствовал набирающий популярность альманах «Степь» (Στέπα) – проект журналиста и переводчика Димитриса Триандафиллидиса, практически полностью посвящённый русской литературе. Благодаря ему в Греции стали известны имена Бориса Рыжего, Ольги Седаковой, Елены Зейферт и многих других, менее знаменитых, авторов начала ХХI в. Судя по мощному резонансу, они пришлись исключительно к месту и ко времени в смутной пост-меморандумной стране, где симптомы нарастающего кризиса идентичности кажутся уроженцу России подозрительно знакомыми, уже единожды прожитыми в девяностых. Подобным образом возрастает сейчас в России интерес к творчеству поэтов-экспрессионистов, – Гейма, Бенна, Тракля, – или к Томасу Стернзу Элиоту, к Паулю Целану: национальная культура той или иной эпохи не может ограничиваться отражением себя самой в своих же собственных порождениях; для самоосмысления ей всегда необходим диалог с удалёнными, но близкими по духу собеседниками. Вероятно, русская поэзия сейчас приближается к тому, чтобы стать такой собеседницей для Греции, но говорить об этом как о решённом деле я не могу: литература – не та сфера, где уместны прогнозы и ставки.
Какой будет поэзия эмигрантов, приехавших в страну за последние пять лет, сказать невозможно тоже. Пока её голоса не слышны. Но хотелось бы, чтобы был услышан голос сегодняшней тихой поэзии – например, голос Ивана Кириакиди, признающегося:
Я против теченья,
Я против ветра,
Я против движенья –
Застыл на месте,
На месте своём.
Это я проснулся стихами,
Чуть прихрамывая душой
От бездомья и от безслёзья,
Пересыпанный сединой.
30-XI-2018, Thessaloniki