В последние годы Вечеслав Казакевич отошёл от сочинения стихов – в московских «толстых» опубликованы его короткие рассказы, и даже сказка в апрельском номере «Нового мира» в 2024 году. В настоящей подборке в 48-м выпуске «Эмигрантской лиры» – стихотворения, написанные за последние три десятилетия проживающего в Японии с 1993 года поэта, профессора Университета Тояма. В этих текстах нет Японии, разве что всего в нескольких строчках: от 1995 года – «Сдвигаются с места равнины, луна, / солдаты атьдвакают, голуби бредят, / раскинулись девки и море вина, / совсем ни к селу Фудзияма видна! / А печка всё едет, и едет, и едет…»; и в стихотворении от 1999 года – «Обхожу стороной этот шум и свалку, / по-японски спокоен, замкнут, воспитан». Всё остальное – возвращение в проживаемое и переживаемое до сих пор советское и постсоветское прошлое, которое в настоящем воспринимается метафольклором, в духе написанных в середине 1980-х Сергеем Гандлевским стихотворений, вроде «Устроиться на автобазу / И петь про чёрный пистолет. / К старухе матери ни разу / Не заглянуть за десять лет». Первое же стихотворение Казакевича в этой публикации – в похожей интонации и о том же, с характерными финальными строчками: «Спокойно, мама! В этот вечер / меня зарезать не должны». Сказано от первого лица, как и должно быть в фольклоре, и вполне ожидаемо, из собственной биографии (родился в посёлке Белыничи Могилевской области, Белоруссия). Насколько читатель имеет дело с биографией автора – другой вопрос, и у меня на него нет однозначного ответа. То, что в текстах Казакевича идёт игра со временем, что для метафольклора и постмодернизма характерно, обнаруживается сразу: «Поставлю свечку простодушную / за упокой забытой матери. / Вдруг сделалась она лягушкою / из невезучего бухгалтера?». Здесь вообще какое-то странное время – непозабытое, что ли – и вспоминается, что в японском языке времён всего два: прошедшее и настоящее-будущее. Вот в этом настоящем-будущем, с неушедшими никуда реалиями и сохранившимися нетронутыми деталями из прошлого, сегодня и прочитываются написанные лет 10-30 назад тексты Казакевича. Фольклорное звучание, вроде «В поезде, занесённом снегом по самую трубу, / царевна-королевна лежит в стеклянном гробу», позволяет воспоминаниям убрать координату времени, оставив социум, как некий стекляный куб, из которого память, будто цирковой фокусник, может достать всё, что придётся по теме – от живого зайца до сексапильной ассистентки волшебника: «Под вечер в посёлке включают метель, / разводят русалок в алмазных окошках». Куб всегда пуст при том, что по-цирковому (церковному?) полон: «Перед такой пустотой, / устланной облаками, / Пушкин и Лев Толстой / кажутся пустяками»; «Никакой и не было державы, / никакой и не было страны. / Только двор, где на веревке ржавой / вверх ногами дрыгались штаны»; «Нет страны, где баба с дедом жили- / были… Как она звалась?». Отмечу, насколько актуально всё это сегодня звучит: тема русского мира, нынешние скрижали на месте исчезнувших ценностей, братство народов и прочее: «А к порогу райской жизни крепко радуга прибита, / облака стоят горою, и охота пушку взять / и стрелять, и быть убитым, и валяться под ракитой, / в белых аистов сморкаться, бабам юбки задирать». Вероятно, как пел Юрий Шевчук, «это всё, что останется после меня...» И эта песня ДДТ – также метафольклор сегодня, как постмодернизмом были известные страшилки-стихотворения Олега Григорьева, вроде «Я спросил электрика Петрова: – Для чего ты намотал на шею провод?..» – в которых, возможно, всё, что надо знать в наши дни о стране, коей нет на карте больше 30 лет. Казакевич перекликается с таким интертекстом и в этом: «тракторист в сарае вожжи вокруг шеи обвязал, / опрокинул табуретку и язык всем показал». Печка по непозабытым строчкам Казакевича «всё едет и едет» – и до Киева довезёт, и до трамвайной остановки. Кстати, я был не прав, говоря о том, что Япония в этой подборке упоминается два раза – есть и третий, с родным Могилёвом рядом и, рукой подать, с трамвайной веткой: «Где бы только – в бурю или в май, / по Тояма или Могилеву – / не звонил раздолбанный трамвай, / он всегда звонит по Гумилеву». 忘れられない !
Геннадий Кацов
КАНИКУЛЫ Столпилась очередь у кассы. Сегодня танцы. Выходной. – Катись отсюда в темпе вальса! – мне говорит один блатной. В посёлке знают все мальчишки: его народный суд судил, потом солдат с дощатой вышки за ним внимательно следил. Он горы двигал динамитом, топор метал под облака… Сейчас мы с ним в бою открытом сойдёмся около ДК. Жасмин цветёт. Трещит кузнечик. Тревожит маму шар луны. Спокойно, мама! В этот вечер меня зарезать не должны. 1985 ОДУВАНЧИКИ В сторонке от посёлка дачного живёт старуха вместе с кошкой. И десять тысяч одуванчиков молчат у низкого окошка. Стоит изба над самым озером, на днях её снесут бульдозером. Но знают птицы и зверьё, что есть защита у неё. За дом, за кошку на диванчике, за бабку, что устала жить, все десять тысяч одуванчиков готовы головы сложить. 1985 НАГАН Мне одноклассница однажды подсунула какой-то план и заявила очень важно, что знает, где зарыт наган. Мы из посёлка вышли вместе. Вода шумела между свай... И за рекой в укромном месте она сказала мне: «Копай!» Копаю... Два часа копаю! От ямы глаз не отвожу. По горло в землю залезаю и ничего не нахожу. Нет ничего под пнём разбитым, под валуном и под сосной! Лишь червяки с сердитым видом уставились на свет дневной. А одноклассница гуляет в сторонке ельником густым и безнадёжно повторяет: «Давай немного посидим!» Уже комар затеял танцы, сырой туман подполз к ногам. ... Она хотела целоваться, а я хотел найти наган. Мы шли домой в огне заката, кругом болота и леса... Железное лицо лопаты глядело тупо в небеса. Бежали мы безлюдным лугом... Холодный день поспешно гас. И мышь летучая с испугом в кусты шарахалась от нас. 1983 * * * Поле безлюдно и бор, что к горизонту прижался. Бесчеловечный простор в стороны разбежался. Перед такой пустотой, устланной облаками, Пушкин и Лев Толстой кажутся пустяками. 1988 КЛЯТВА Никакой и не было державы, никакой и не было страны. Только двор, где на верёвке ржавой вверх ногами дрыгались штаны. Вслед казармы каменная клетка, голые мамзели в каждом сне, хоботы сапог под табуреткой, заросли портянок при луне. А потом смурные общежития да углы, в которых для души все в окошке главные события: туча мнётся, голубь шебуршит. Ни морей, ни замков, ни парадов, только двор с портками на ветру. Пусть я буду беспримерным гадом, если за него я не умру. 1991 КНЯЖИЦЫ На верёвочке корову девочка ведёт, дуб когтистый и суровый на холме растёт, тракторист в сарае вожжи вокруг шеи обвязал, опрокинул табуретку и язык всем показал. Конь идёт, цыплята в сенцах, скрип стрекоз, игра котят, как два белых полотенца, в небе аисты летят, пьяненькая фельдшерица повалилась у реки и кричит холщовым птицам: «Киньте палку, мужики!» Но с небес никто не бросит даже щепки или взгляда, одуванчики проносит гулкий ветер над двором, тёща зятя замышляет угостить крысиным ядом, чтобы больше не гонялся он за нею с топором. А к порогу райской жизни крепко радуга прибита, облака стоят горою, и охота пушку взять и стрелять, и быть убитым, и валяться под ракитой, в белых аистов сморкаться, бабам юбки задирать. 1992 КАК В СКАЗКЕ Под вечер в посёлке включают метель, разводят русалок в алмазных окошках. Забыв про учебники, бросив портфель, сидишь на печи с громогласною кошкой. Сдвигаются с места равнины, луна, солдаты атьдвакают, голуби бредят, раскинулись девки и море вина, совсем ни к селу Фудзияма видна! А печка всё едет, и едет, и едет… 1995 * * * Поставлю свечку простодушную за упокой забытой матери. Вдруг сделалась она лягушкою из невезучего бухгалтера? Придёт домой в закате маковом и критикует нас истошно, а бормотнёт отец: «Расквакалась!», вмиг скок-поскок рыдать в картошку. Забилась под былинку тёртую и пялится непонимающе на холм бревенчатый со стёклами – громадин жуткое пристанище. Оттуда пышут шум и зарево, ужасная необъяснимость… Пошли ей, Господи, комарика, луну бодрящую и сырость. 1998 ПЕРВЫЙ Всю жизнь быть первым я хотел и всё лежал, лежал, лежал, и всё сидел, сидел, сидел… И, наконец, всех обогнал. Какие странные места, подобных не было в пути. Вокруг такая пустота, что хоть луною покати! Тут только мох на валуне зелёной лапой наследил. Я засыпаю на луне. Я так устал. Я победил. Не надо мне себя ругать, плохую водку жадно пить, стихи чудесные писать, Россию жалкую любить. Когда-нибудь за мной придут весёлой родины пустырь, с завязшим водолазом пруд, быльём поросший монастырь и скажут: «Что ты тут нашёл? А мы теперь в сплошном саду. Вставай, садись за пышный стол!» Я встану. И опять уйду. 1999 РУСЬ Баба с дедом грузят на тележку бочку с шаткою водой, новый веник, пару сыроежек и, конечно, месяц молодой. Кланяясь ухабам, в гору тащат бесполезное добро. За горой, на Марс летящей, нету ничего давно. Нет забора с головой кувшинной, синевы, что месит грязь. Нет страны, где баба с дедом жили- были… Как она звалась? – Как она звалась? – у тьмы печальной спрашивает западный славист. И в ответ доносится рычанье, долгий вой, короткий свист. 1999 * * * Наплясался на окнах закат до упаду. Магазин во дворе уже закрыли. Кошка жрёт большую живую цикаду, что скребёт по асфальту остатком крыльев. Обхожу стороной этот шум и свалку, по-японски спокоен, замкнут, воспитан, говорю цикаде: «Как жалко!» и кошке: «Приятного аппетита!» 1999 * * * Того, что творилось под носом, презрительно не замечал, с потухшею папиросой о будущем только мечтал. Там девушки ждали с букетами, стихи налетали, как шквал, и Пушкин с друзьями-поэтами со звёзд благосклонно кивал. Пусть жизнь, будто дерево треснула, о будущем стану мечтать! Ведь столько ещё интересного: спиваться, стареть, умирать. 2002 * * * Не вступились звери за него, люди за него не отомстили, только для удобства своего рельсы и вагоны сохранили. Где бы только – в бурю или в май, по Тояма или Могилёву – не звонил раздолбанный трамвай, он всегда звонит по Гумилёву. 2009 * * * Сидишь где-нибудь в Патагонии, и сердце совсем не болит, хоть осень на подоконнике, и дождик по сердцу стучит. По белому сердцу из цинка, которому всюду уют. Артистам бродячего цирка такие сердца выдают. 2008 * * * В поезде, занесённом снегом по самую трубу, царевна-королевна лежит в стеклянном гробу. Безвестный полустанок. У путей такой нужник, что лучше не придумает бывалый подрывник. С окошка соскребает самоцветное перо в купе непревзойдённый сыщик Пуаро. Он всё уже расследовал, он знает, кто злодей, осталось свистнуть, тронуться, домчаться до людей… Вот-вот колёса лязгнут. Посыплется снег с рессор. Царевна улыбается, про свадьбу видит сон. На груди высокой нацарапано гвоздём: «Мы уже приехали. Дальше не пойдём». 2016 * * * За рекой для стариков площадка – перед смертью поиграть в крокет. На траве раскинулась перчатка. Мост синеет. Ветер. Счастья нет. Счастья нет. Однажды между делом это так вдруг ты осознаёшь, что морозной бабочкой по телу пролетает счастья дрожь. 2017 * * * Эрнсту Юнгеру Мы с корабля уходим в лес, и вместо ветра и небес нас ждут лианы, корни, сучья, бриллиантовая сеть паучья. Уходим с корабля мы в лес! Не надо больше по свистку кидаться в трюм, на мачты лезть, грызть вместе с крысами тоску. Дремучий неприступный бор возьмет нас на скрипучий борт. В чернильницу нальём росу, напишем снова «Жизнь в лесу». И вот уже по именам зовет нас на дубах кора, и лишь одно лишает сна: как нам вернуться на корабль? 2020 * * * Целовали легче райских птиц целились ботинками в висок обучали Млечному Пути тосковать сажали на горшок бритвой собирались полоснуть радостно кричали: «Хенде хох!» тихо клали голову на грудь и не разбегались от стихов сердце протыкали клеветой сам не знаю что ещё просить перед темнотою пустотой яблоко давали откусить 2013