Поэзия диаспоры

Автор публикации
Ирина Евса ( Украина )
№ 4 (16)/ 2016

Стихи

Ирина Евса – поэт широкого диапазона. Её поэтический жест – точен и отточен. Нравственный камертон абсолютно выверен. Лирическая исповедальность её поэтической речи – неподдельна и мужественно искренна. А её публицистические стихи – от которых мороз по коже! – образец высокой поэзии! Она с самых первых своих книг восхищала пристальностью художественного взгляда. И, набирая – от книги к следующей книге – новую высоту, вышла на уровень, когда каждая строка открывает нам, благодарным читателям, яркое явление Поэта! Её етихи последних лет – это с предельным человеческим и творческим напряжением прописанный портрет трагической эпохи.

 

Д. Ч.

 

СНЕГОВИК

 

Ты ещё летуч, неуловим.

Но айтишник Вова,

словно шестикрылый серафим,

спустится с восьмого.

 

Дерзкий повелитель мегабит

нагребёт, подхватит,

через двор – как сматывая бинт –

снежный ком покатит.

 

 

И уже белеешь напоказ,

радостный уродик:

нос – морковкой, пуговицы глаз

и подковкой – ротик.

 

Растолкав глазеющих старух,

юзер-задавака

драный, молью траченный треух

выудит из бака.

 

Ты сработан. Вот он, твой народ:

топчется задаром,

скачет, изгаляется, орёт,

дышит перегаром;

 

кто свистит, кто требует суда

пересохшим горлом...

Виждь и внемли. Что ещё? Ах, да:

жги сердца глаголом.

 

 

* * *

 

Если страх, – какого тебе врача?

Это снега тающие пласты,

с крыш на землю валятся, грохоча, 

а совсем не то, что подумал ты.

 

Был сметлив, как рысь, и здоров, как лось.

Нахлебался бед, но не лег под них. 

Всё чего боялся, уже сбылось: 

ты за каждый вдох получил под дых.

 

А теперь трясёшься, держа в уме, 

что молчать – безбожно, кричать – нельзя. 

И когда шутихи трещат во тьме, 

ты мычишь, к несущей стене ползя, 

 

что пришёл обещанный тохтамыш

разнести хибару, где ты живёшь, 

в щель забившись, как полевая мышь, 

или в складку, как платяная вошь.

 

 

* * *

 

В общем, спрашивать не с кого –

разгребать доведётся самой.

Жизнь спиной Достоевского

в подворотне мелькнула сквозной.

 

И застряла в бомжатнике,

где, надежду послав далеко,

сепараты и ватники

забивают «козла» под пивко.

 

Темень хрусткую комкая,

намывая сугроб на углу,

крупка сыплется колкая.

Примерзают костяшки к столу.

 

Митрич, Шурка безбашенный,

что к сеструхе забрёл на постой,

Лёнька с мордой расквашенной,

Витька Череп из двадцать шестой.

 

Не стерпев безобразия

и шального боясь топора,

полукровка Евразия

отрыгнула их в зону двора.

 

Им, с ухмылками аццкими

прочесавшим Афган и Чечню,

чёрно-белыми цацками

в этот раз не позволят – вничью.

 

И – сквозь драное кружевце

лип заснеженных – стол дармовой

продирается, кружится,

ввысь четвёрку влача по кривой.

 

То сбивает впритирочку,

то мотает попарно в пурге.

И у каждого бирочку

треплет ветер на левой ноге.

 

 

* * *

 

Сосны тёмным полукругом. Снег. Звезда в семнадцать ватт.

Ослик вздрагивает, руган. Ослик вечно виноват.

Не избегнуть колотушек. Соль в ресницах. Боль в заду.

Но не он, слетев с катушек, прикрутил в ночи звезду.

Нет, не он в дурную среду проложил следов курсив,

чтоб сарай спалить соседу, провода перекусив.

И не он, почуяв запах крови, пороха, бухла,

в бойню вверг восток и запад приграничного села.

Но ушастому не внове подставлять бока, и на

хоровое: кто виновен? – отвечать: иа, иа,

под ночным топча обстрелом глины мёрзлую халву,

видя мир большим и белым сквозь пробоину в хлеву.

 

 

* * *

 

Разглядишь (стекло, где опять зима,

потерев дырявою рукавицей),

как лежат на тёплой спине холма

двое беглых: отрок с отроковицей.

На фига им алгебра и физ-ра,

если здесь цикад воспалённый скрежет –

словно сверху спущенная фреза,

дребезжа, разглаженный воздух режет.

Как пугает шорох в борщевике!

Но гадай, зажмурившись, – кто там, кто там:

то ли это ящерка – по щеке,

то ли пчёлка чиркнула мимолетом?

Двое беглых, – можно сказать, волчат, –

интернатом взятые на поруки.

Их вот-вот каникулы разлучат:

он уедет к бабушке под Прилуки.

А потом покатится, как с холма:

одному – война, а другой – Лубянка...

– Ну, ты что? Ты что? Не сходи с ума.

Это просто бабочка-голубянка.

 

 

* * *

 

– Это – война, война, – говорит она.

Он ей: беда, что крышу не подлатали.

– Если убьют, ну как я тогда одна

с тремя голодными ртами?

– Это – война. Он слизывает слезу

с её щеки. – Да всё это – бабьи страхи.

Я тебе шубу – веришь мне? – привезу

круче, чем у Натахи.

Влипла в него всем телом и, обхватив

намертво, прикрывает с тыла.

Грузный подсолнух, чёрный, как негатив

утреннего светила,

медленно поворачивает башку,

шеей треща над ними.

Он говорит ей: к первому жди снежку.

Не пустым приду, пацанов поднимем,

цацек всяких куплю тебе до хрена.

Вон гудят уже. Отопри ворота.

В куртку вцепилась. – Это война, война!

– Это – работа.

 

 

СЧИТАЛКА

 

Под весенним сквознячком

навзничь – ты, а я – ничком.

Мы прикончили друг друга,

так сказать, одним щелчком.

 

– Как ты? – В норме. – Больно? – Нет.

Проживём ещё сто лет.

У тебя пробита каска,

у меня – бронежилет.

 

За метелками осин –

солнца красный апельсин.

Золотыми облачками

над телами повисим.

 

Злись, не злись, а всё равно

ветер нас собьёт в одно.

Что замешкался, пехота?

Поспешим: уже темно.

 

Хорошо – хлебать в тепле

Щи с добавкой и.т.п.

Тишь да гладь в раю солдатском.

Часовой на КПП.

 

 

* * *

 

Погибший на живого смотрит сверху:

ну, что он там?.. узнал уже?.. скорбит?

А тот сухую спиливает ветку,

кастрюлю подгоревшую скоблит.

 

Живой спешит: он ждёт приезда сына.

Посадка в пять, да плюс машиной час.

А ты ещё не брился, образина,

и к ужину чекушку не припас.

 

По летней кухне мечется: бутылки –

под стол; окрошку – в погреб на ледок.

Но замирает, чувствуя в затылке

какой-то непривычный холодок.

 

С чего бы? Целый день жара под сорок.

Что в доме душегубка, что в тени.

...уже, должно быть, въехали в посёлок...

Просил же: сядешь в тачку – позвони.

 

И шлёпанцем цепляется некстати

за спиленную ветку алычи.

А сын ему: включи мобильник, батя!

Нет, не включай. Нет, все-таки, включи.

 

 

* * *

 

Толчея у причала. Английское «shit».

Итальянская шляпка с полями.

Можжевеловый воздух ветвится, шуршит,

Наудачу шмаляет шмелями.

 

Угол душной столовки, где слойки пекут,

Второпях окропляет борзая.

Оживляется пляжа цветастый лоскут,

Человеками к морю сползая.

 

Но опять эта тётка в мужском пиджаке,

Кукурузные носит початки,

Словно заяц петляя, на влажном песке

Оставляя подошв отпечатки;

 

Огибая прилежно подстилки, ряды

Топчанов, чтоб народ не ругался;

Источая прилипчивый запах беды.

– Чьих она? – Говорят, из Луганска.

 

Вот, на корточки сев, достает мужика,

Безответного, с баночкой колы.

Нависает, как туча, бормочет: «Сынка

По кускам выносили из школы».

 

Что мы ей – представители ОБСЕ?

Своего нам достаточно мрака.

Всем же видно, что тётка слегка не в себе.

Тут курорт, а не дурка, однако.

 

И ещё не известно, чего натворит.

Ну, ей-Богу, за что нам такое?

– А рука-то была не его... – Говорит. –

Так с чужой и зарыли рукою.

 

 

* * *

 

– я же вам говорил! – та ладно, ты просто гнал:

мол, бирнамский лес наедет на дунсинан

где тот лес? – одни смолоскипы

все твои скрепы-скрипы –

ерунда, инфернал

 

– говорил же я вам, что этот будет убит,

тот живьём сожжён, а та – из окна кульбит

– ну, ещё и не то бывало

цыц! заткни поддувало,

гаруспиций: знобит

 

– я же предупреждал... – а разумный давно бы стих

убери свой шандал или что там, осипший сикх!

если вдруг цунами, –

горе тем, кто не с нами:

будем спасать своих

 

– я же вам… – ах, да: на небесную – так ведь? – ось

налетит земля... ты эти страшилки брось

все – костьми, раз надо

брысь, рапсод распада! –

не шекспир, небось

 

 

* * *

 

Уступи лежак захмелевшей паре,

что кругами ходит, грозя войной.

Пляж трещит цикадами: «Харе, харе».

«Кришна, Кришна», – море шуршит волной.

 

Уступи им пирса сырую плитку.

Не впервой тебе потешать народ,

принимая всех, кто твою калитку

наобум толкнёт, убегая от.

 

Сколько их застряло в сезонном быте,

где паук в пылу смертоносных па

мотылька вращает на липкой нити –

сам себе нуриев и петипа!

 

Уступи им глину заросших соток

с отпечатком чётким твоей ступни.

Под орехом стол, петушиных глоток

хориямбы хриплые – уступи.

 

Всё равно ведь кончится беспределом,

переделом, пьяной пальбой в ночи.

Но покуда в чистом сидят и белом, –

проскочи к воротам, отдав ключи;

 

чтоб, сияя бритой башкой на фоне

синей тучи, ливнем набухшей тьмы,

уменьшаться, путаясь в балахоне

цвета перемолотой куркумы.

 

 

* * *

 

Потому-то петух так бодро орал с утра,

что в кладовке не шарил вечером, не мешал

самогоночку с пивом в таре из-под ситра,

на сквалыгу-жену не жалился корешам;

 

не ломился к Наташке с рёвом: «Хочу любви!»

Запотевшие двери не выбивал в парной.

Не валялся в ментовке, липкое на брови

в темноте осторожно щупая пятернёй;

 

не тащился под утро через холмы в село

по верблюжьей колючке, по чебрецу – босой,

размышляя о том, что нынче ему свезло,

а сегодня – среда, и сейнер придёт с хамсой;

 

что женился по дури, вот и вези теперь,

исправляй свою карму, как наставлял Витёк.

Не вопрос. Но сперва – Натахе наладить дверь,

потому как – вдова, а ейный кобель утёк;

 

что обломок скалы торчит, как подгнивший зуб, –

говорил же Витьку: туда под балдой – ни-ни;

что горластый прохвост пойдёт прямиком на суп...

...а чего они все? Ну, правда, чего они?

 

 

* * *

 

Корытов проснулся – и где она, та благодать?

В больной черепушке

пульсирует мысль о чекушке,

но некому рюмку подать

 

и даже рассола. Господь, Он, конечно, везде,

но, видно, отвлёкся,

пчелу отгоняя от флокса:

лети, мол, теперь к резеде.

 

В отместку Корытов блажит, как дурное дитя,

мотаясь по саду,

топча череду и рассаду,

улитками злобно хрустя.

– Неужто оглох Ты, медведок и жужелиц вождь?

Прескверно воспитан,

«даждь!» неосторожно вопит он.

И Бог подаёт ему дождь.

 

 

ЗАВИСТЬ

 

Полон рыбы твой водоём. Поля твои – не пустые.

Даже блохи на псе твоём – заведомо! – золотые.

Больше мяса в твоём борще. А чайник твой без огня

закипает. И вообще ты трижды умней меня.

 

И внутри я тебя черней, и хуже тебя снаружи.

По ночам и звезда крупней в твоей расцветает луже.

И покуда мой неуют вылавливает беду, –

словно ангельский хор, поют лягушки в твоём пруду.

 

Намекни лишь – и присягну, что, как неразумный Крым, я

бесполезно иду ко дну, а ты расправляешь крылья,

набирая ту высоту – декретов и санкций вне –

до которой не дорасту – куда уж ничтожной, мне!

 

Распишусь на любом клочке и кровью вдогонку капну:

я – червяк на твоём крючке, я – корм дуралею карпу,

я – вместилище пустоты, софоры сухой стручок, –

что захочешь. Но только ты в меня не вперяй зрачок,

 

бормоча, утирая пот, упорно идя по следу,

словно я сорвала джекпот, отняв у тебя победу,

и оставила без гроша, и двор оплела травой,

и у пса твоего парша, и борщ без навара твой.

 

 

ЗАКРЫВАЯ ДАЧУ

 

Лишние чашки (всяк выбирал свою)

прячу в коробку: Света, Андрюха, Стас.

Всё, что сгребало лето, лепя семью,

осень смолола, переведя в запас.

 

Я подгоняла сонных: «А ну, а ну!» –

Запахом кофе, чая из местных трав.

Где, на каком кордоне мое «ау»

ждёт растаможки, в очереди застряв?

 

Лишь богомол на самом краю листа

плоской башкой качает, ловя баланс.

Беглые други, совесть моя чиста:

даже не треснул этот фарфор-фаянс

 

с вишней, собачкой, брызгами конфетти.

Упаковать. Бечевкою обвязать.

Я отпустила всех, кто хотел уйти.

Я отдала им всё, что хотели взять.

 

 

* * *

 

Молодое светило вылезло на вершок.

Пять утра. Ни морщинки на посветлевшем шёлке.

Пляж безлюден. Лишь две синюшные шалашовки

собирают бутылки в пластиковый мешок.

То ли это мотель на трассе, то ли сераль:

бирюзовая вязь, понтовая позолота,

в запотевший цветник распахнутые ворота

и коровьей лепёшки спёкшаяся спираль.

 

Справа – старый погост, где розы крадёт жулье;

на бетонной ограде красным: «Сдаю жилье»;

снизу – чёрным – приписка: «Дорого и навеки».

Неопознанный птичик боком торчит на ветке

запылённой софоры и верещит своё.

Слева клуб, от невзгод не спасший свою корму.

Но фасад уцелел и плиты ещё не спёрты.

Перед ним постамент, мужик в пиджаке. Кому

этот памятник? Вроде, Киров, но буквы стёрты.

 

Куришь, в масляный воздух дым выпуская злой,

пятернею водя нелепо, как бы смывая

этот верхний, сиротский, праздно-лубочный слой.

И фрагментами проявляется вдруг живая

виноградная волость, каменная страна,

всякий раз при угрозе вражеского секвестра

уплывающая из рук полотном Сильвестра

Щедрина.